Почувствовав, что кто-то сжимает ему локоть, Матвей обернулся, поперхнулся и почти испуганно замолк.
Побледневший Кирюшка стоял рядом и, широко открыв глаза, с огромной жадностью ловил каждое сказанное слово…
— Да… Гм… Вот идем это мы, значит… Гм!.. А подай-ка мне, друг Калюкин, табачку… закурить… Что-то нынче табак плохой пошел, слабый: куришь, куришь — как солома… О чем это я… Да! Так пускай, Калюкин, он с тобой завтра на ярмарку поедет. Там то да се… Карусель. Беги-ка, Кирюшка, посмотри: кажись, чужая собака во двор забежала… Ду-рак! — выругался Матвей, когда Кирюшка тихо и послушно вышел за дверь. — Нельзя при нем про отца рассказывать. Болеет. Видали, как он глаза-то разинул?.. Хороший у него отец был, — скороговоркой докончил Матвей. — На таких-то людях советская власть строилась.
Кирюшка был очень обрадован. Правда, сначала смущал уговор идти завтра на рыбалку. Но он успокоил себя тем, что, во-первых, на рыбалку можно каждый день, а на ярмарку — не каждый. Во-вторых, Степашка и Фигуран бывали, конечно, на ярмарке уже сто раз, а он — еще ни разу.
Ему не терпелось, и он хотел, чтобы ночь пришла поскорее. Тотчас же после обеда он вычистил сапоги. Потом развязал узелок, достал чистую рубаху и раз десять вытаскивал подаренную матерью пятерку.
Калюкиха попросила его купить на ярмарке три иголки, а Любка наказала поискать полметра резиновой тесьмы и взять на почте два конверта.
Гордый оказанным доверием, Кирюшка важно переписал все поручения на листок и деловито сунул его в свой клеенчатый бумажник.
Вечером, уже после того как вымылся Калюкин, пришел Матвей и позвал Кирюшку в баню.
После бани, когда Матвей еще одевался, Кирюшка выскочил в сад.
Вечер был тихий, сырой, теплый.
На пригорке мерно поскрипывала старая мельница, и ее распластанные крылья показались Кирюшке лохматыми и такими длинными, будто бы доставали они до самого неба.
«Как в сказке про великанов», — подумал Кирюшка и покосился на черную гущу кустарника, где что-то хрустнуло, пискнуло и замолкло.
Рядом жалобно свистнула ночная пичужка, и, точно в ответ ей, совсем из другого угла три раза сердито каркнула чем-то потревоженная ворона.
И эта длиннокрылая мельница, и птичий разговор, и черный кустарник, и запах прелых листьев, и наполненная незнакомыми шорохами тишина — все было еще ново, непривычно и даже немного страшновато.
«А что, если бы и на самом деле были черти, ведьмы, разные страшилы? — подумал Кирюшка. — В городе им негде: там светло, трамваи, милиционеры. А здесь темно, тихо».
Он запахнул пальтишко и негромко позвал:
— Дядя Матвей, ты скоро?
Матвей не отвечал.
«А как открылся железный засов… — вспомнил охваченный страхом Кирюшка. — Разве же засовы сами открываются?»
Кирюшка быстро скакнул назад к бане, но тотчас же остановился, потому что под ногами громко треснула сухая ветка.
Вдруг через просвет кустарника он увидел в поле далекие движущиеся огоньки и услышал слабый, но очень знакомый шум.
— Трактора на пашне, — сам не зная почему, обрадовался Кирюшка. — Смотри, какие хорошие! — улыбнувшись, прошептал он. — С фонарями пашут.
И, прислушиваясь к ровному бодрому шуму машин, машин, к которым он привык на заводе с глубокого детства, Кирюшка рассмеялся над своими пустыми и случайными страхами.
— Может быть, это Фигуран нарочно отодвинул, чтобы попугать Степашку. Он, Фигуран, хитрый. Бога нет, черта нет. Степашка трус. А я буду смелый… Как папа… — добавил Кирюшка, вспомнив обрывок из недоконченного Матвеева рассказа.
— Ну! Что кричал? — появляясь из-за кустов, спросил запарившийся и отдувающийся Матвей.
— Так… ничего, — уклонился Кирюшка. Он взял Матвея за руку и, шагая с ним рядом, неожиданно спросил: — А что, дядя Матвей! Ведь скоро у нас всего много будет. И отец мне говорил, что много, много…
— Чего много? — не понял Матвей.
— Ну всего: машин, аэропланов, стратостатов.
— Конечно, все будет. И машины и стратостаты. А главное, чтобы жизнь хорошая была.
— И будет!
— Обязательно будет! — подтвердил Матвей. — Сам видишь, как кругом люди стараются.
И хотя Матвей сказал это так, вообще, но Кирюшка понял его по-своему и обернулся туда, где мерцали далекие огоньки и откуда все ясней и ясней доносился ровный, несмолкающий шум.
Под однотонное ворчанье Калюкихи, которая не переставая поругивала опять запропастившуюся Любку, скоро и тихо заснул раскрасневшийся и усталый Кирюшка.
Поздно уже пришла запыхавшаяся и веселая Любка.
Прежде чем мать успела открыть рот, Любка сама выругала ее и за то, что на ночь не открыла форточку, и за то, что мать развесила в избе стираные калюкинские подштанники.
— Работаем, как люди, а живем, как свиньи, — грубовато упрекнула она.
Сунула руку в карман, выложила перед матерью яблоко, горсть каленых семечек и, захватив с подоконника жестяную коптилку, собралась в баню.
— Керосину долей. Там на донышке. То-то промоталась! Поди-ка, вся баня остыла.
Любка потрясла коптилку: там чуть булькало. Но лезть в чулан за керосином ей не захотелось, она схватила узелок и ушла.
Проснулся Кирюшка не сразу. Сначала толстая Калюкиха выскочила в сени. Потом, громко стуча наспех обутыми сапогами, выбежал Матвей, за ним — Калюкин.
Остервенело рванулась спущенная с цепи собака. Босиком заскочила в избу мокроволосая Любка и, накинув Матвеево пальто, умчалась обратно.
— Что же такое! Почему такое! — потирая глаза, забормотал Кирюшка. — Дядя Матвей! Любка!.. Что же такое?