— И скажи, что за паршивец! — зевая и почесываясь, удивилась Калюкиха. — Ни свет ни заря, а он вон что. Был бы отец, он бы показал ему хворостиной ти-ра-ра.
— Драли уже, да что толку-то, — неохотно ответила Любка. — Спите, маманя. Мне утром на скотном и за себя и за Соньку работать. Да и арифметику я нынче из-за гостей что-то вовсе плохо выучила.
Было уже солнечно, когда раскрасневшаяся у печки Калюкиха разбудила Кирюшку.
— Вставай, парнишка! — сказала она. — Сбегай к речке, спроси у мужиков, придут чай пить или нет. Я уж и так чайник два раза доливала.
Кирюшка оделся, сунул в карман теплую лепешку и выбежал во двор. Но во дворе, у самой калитки, стояла сильная черная собака. И, насторожив уши, она смотрела на него зелеными злыми глазами.
— Собачка… — робким и ласковым голосом позвал ее Кирюшка. — Собачка… Шарик… Уу, ты, моя хорошая!..
Собака стояла, не шелохнувшись, и не спускала глаз с незнакомого мальчугана.
— Собачка… — еще ласковее позвал струсивший Кирюшка. — Фю… фю… Хочешь, я тебе лепешечки дам. На, возьми!
Собака тихонько подошла, осторожно обнюхала кусок лепешки, и вдруг, вместо того чтобы сожрать кусок и дать Кирюшке дорогу, она с рычаньем отбросила лапой лепешку и злобно оскалила страшные белые зубы.
— Я тебя! Я тебя! Ах ты негодник! — распахивая окно, закричала на собаку Калюкиха. — Иди, сынок, не бойся. Ты только не кидай ему ничего. Его это в прошлом году чуть было не отравили; так он с той поры от чужих и крошки не возьмет.
«Вот проклятая собака! Это тебе не то что Жарька. Той что ни кинь, все сожрет», — подумал Кирюшка, проскочив сквозь калитку. Он сунул в рот оставшийся кусок лепешки и быстренько побежал под гору — туда, где чуть виднелись суетившиеся у берега люди.
Матвея он нашел у кузницы.
— Чай пить иди. Тетка зовет, — позвал его Кирюшка.
— Уйди, Кирька… зашибу, — ответил Матвей, нагибаясь и принимая на спину большой кузнечный мех.
Повертевшись около кузницы, Кирюшка пошел к амбару, где стояли подводы. Тут он наткнулся на Калюкина.
— Чай пить иди, твоя тетка зовет, — передал ему Кирюшка, — а то, говорит, она и так два раза чайник доливала.
— Ты куда кладешь? Ты как мешок кладешь? — бросаясь к телеге, писклявым голосом заорал Калюкин. — Клади дырой вверх. Куда зерно в грязь сыплешь!
И, сдернув с головы шапку, он поставил ее под желтую струйку высыпающегося из прорехи овса.
— Что за чай? — сердито ответил он Кирюшке. — Какой тут чай?!
Он обернулся, прикидывая, куда бы это высыпать из шапки овес, но в это время его крикнули, и, сунув шапку с зерном Кирюшке, он исчез среди народа, толпившегося у амбаров.
Кирюшка постоял, постоял, но вскоре стоять ему надоело, и он прошел на пригорок, где в толпе увидел ссутулившегося Федора Калганова.
Отсюда, с пригорка, хорошо было видно, как в четырех крайних избах поспешно выволакивали все пожитки.
Седая и очень кроткая с виду старуха тяжело поднималась в гору. В одной руке она бережно несла старую, разбитую икону, а другой цепко держала рыжего, злобно мяукавшего кота.
Позади старухи две бойкие девчонки тянули за рога упиравшуюся козу. А за ними, пушистой вербовой хворостиной подгоняя пару гусей, шагал уже знакомый Кирюшке подводчик дед Пантелей.
Поравнявшись с Федором, дед остановился и поздоровался.
— Твоя хата? — спросил Федор, показывая на самую крайнюю избенку. — А ведь недолго, пока и затопит.
— Затопит, — беззлобно согласился старик. — Нас это со старухой годов шесть назад уже топило. И как затопило — ночью. Сами еле выбрались. Лошадь вывести не успели. Телка пропала… Поросенок да две, что ли, курицы… Ариша, — виновато спросил он у отпустившей кота старухи, — что у нас тогда, две или три курицы потопло?
— Три курицы, старый дурак! — неожиданно очень злым голосом ответила старуха. — Три курицы да один петух, чтоб на твою голову хвороба села! Говорила я тебе, не трогай икону — сама сниму. Так нет. Полез. Разбил стекло, раскокал лампадку. Вот погоди… — злорадно пригрозила она, — погоди, снесет избу в реку — пойдешь по миру, тогда узнаешь, как за иконы браться.
— Все от бога, — смущенно пробормотал дед Пантелей, оборачиваясь к Федору. — А я что же…
— Зря сердишься, старая, — успокоил Федор. — Как так — по миру? Нынче нет такого закона, чтобы колхозник да вдруг — по миру!
— Я ведь тоже понимаю, что зря, — приободрившись от хорошего слова, заговорил старик. — Мне шестьдесят годов, а у меня семьдесят трудодней на колхоз выработано, да по ночам — сторожем — керосин при тракторах стерегу. Да у старухи восемнадцать дён — овец стерегла. А она, глупая баба, что понимает… Весна, — добавил он, улыбнувшись и показывая на голубой сверкающий горизонт. — И до чего же хорошее времечко это — весна!
— А никак, пошла.
— Пошла, пошла, — послышались вокруг Кирюшки озабоченные голоса.
И точно, из-за реки с раскиданными по ней островками дунул холодный ветер. Льду еще не было видно, но вода поперла с большой, все увеличивающейся силой.
В течение нескольких минут она заняла двор крайней избенки и, взметнув мусор, остатки дров и соломы, хлынула дальше, подбираясь к амбару, от которого только что отъехали последние, груженные зерном подводы.
— Кирюшка, — спросил потный и красный Матвей, — ты что это шапку держишь? А тебя Калюкин ищет.
— А зерно куда? — спросил Кирюшка. — Я, дядя Матвей, пересыплю зерно в карманы, а то у меня и так на холоду все руки занемели.
— Сыпь да беги скорей.